Родители клода лелуша познакомились цилиндр

Останина Екатерина Александровна. Любовные истории (Весь текст) - spanglers.info

По рассказу "Оперный цилиндр" Клэренса Бадингтона Келлэнда. Лонгфеллоу Дидс Френк и Агнес Маньюр - вторые родители, делают жизнь Ричарда .. и Джон") и Баро Пьер в мелодраме Клода Лелуша " Мужчина и женщина". .. Она хочет познакомиться с ним поближе, но он возмущен ее поведением. Там он познакомился и с Филиппом Македонским, с которым его .. На его могиле был установлен памятник с геометрическим чертежом цилиндра с . Но единственная истинная любовь – это любовь родителей к ребенку. например, идеи Клода Шеннона. Но Винеру, несомненно, принадлежит. Потом Петя познакомил меня со своими родителями, Василием как посмотрел фильм Клода Лелуша «Мужчина и женщина».

Одиноко скорчившись в углу, я переживаю полтора часа абсолютного ужаса. Эти полтора часа, я понимаю, останутся самыми долгими полутора часами во всей моей жизни. Небо рушится мне на голову.

Я топчусь на месте, уговаривая себя: Когда зажегся свет и зрители начали расходиться, меня охватил последний прилив энергии, реакция выживания, которая заключалась в том, чтобы отыскать глазами Анри Ланглуа. Одного одобрительного слова, единственного благоприятного замечания с его стороны хватило бы, я это знаю, чтобы воскресить меня хота бы на время.

Взгляд мой блуждал напрасно. Ланглуа ускользнул до конца просмотра. В несчастье мой союзник отступил. На этот раз я действительно одинок. Присутствие моей семьи лишь усугубляло одиночество. Я наивно пригласил семью в полном составе, чтобы она разделила со мной мое торжество. Отец, моя верная и надежная опора, плачет.

В его затуманенных слезами глазах я читаю все отчаяние мира. Отныне моя мать и он убедились, что я ошибся в выборе пути.

Начиная с этого трагического вечера обыденная жизнь в доме стала невыносимой. Тогда я начинаю ломать комедию. Он улыбается мне с таким видом, будто восклицает: Через два месяца после этого страшного публичного унижения мой отец умер от инфаркта. Я не могу не усматривать тут причинной связи. И я понимаю, что всю жизнь буду страдать, думая, что, наверное, он умер от этого разочарования, от того неисцелимого горя, которое именно я ему причинил.

Руководитель Французской синематеки — это живая легенда. Никто не смеет обжаловать его приговоры, которые низвергаются, словно молнии с Олимпа. К этому-то человеку я, в то время молодой, никому не известный режиссер, и осмелился обратиться. Часть этих денег я взял в долг. Остальные составила премия, которую мне принесла короткометражка, вознагражденная телевидением Канады. Фильм рассказывает о первом дне одной пары, о том мгновении, когда мужчина и женщина обмениваются первым взглядом еще раньше, чем обращаются друг к другу с первым словом.

Подобно тому, как некоторые индусы отсчитывают возраст человека с мгновения его зачатия, мне представляется, что истинное начало любовной истории находится именно в этой точке пространства и времени, задолго до первой физической близости. С этого мгновения другой уже проникает в наше бессознательное и готовится войти в нашу жизнь. Снимая почти весь фильм на натуре, на улицах Парижа, я решил сыграть главную роль, чтобы заставить прохожих реагировать на мои жесты или мои поступки.

Законченный фильм я показал нескольким знакомым, которые сначала расхваливали меня, об этом я узнал позже, а потом принялись обливать грязью. Столь резкая смена оценок не поколебала моей уверенности в том, что я снял шедевр. Я был в том возрасте, когда у человека есть лишь одна обязанность — обязанность ничего не бояться.

По телефону я смело представился Анри Ланглуа тем, кем и был: Гуру волшебного фонаря выслушал меня и предложил: Дело было во вторник. Входя в этот храм ревнителей кино, я чувствовал себя уже не столь уверенным. С сердечным трепетом я вручаю мои ролики киномеханику, привыкшему видеть вереницу подобных нахалов.

В зале только Анри Ланглуа. Он величественным жестом поднимает руку. Свет гаснет, и киномеханик запускает фильм.

Я не посмел сесть ни рядом с мэтром, ни даже позади. Все время просмотра я проведу в коридоре, расхаживая взад и. Изредка я, трепеща от страха, рискую заглянуть в вал. В темноте я замечаю внушительную фигуру Ланглуа, которая вырисовывается на экране. Когда зажигается свет, я робко толкаю дверь. Он гораздо крупнее чем я себе представлял.

Походкой динозавра он приближается ко мне — я здорово трушу — и изрекает свой приговор: В субботу вечером я покажу его в Синематеке. Мне кажется, я теряю сознание от счастья. Мне двадцать два года, что наверняка, делает меня одним из самых молодых режиссеров всех времен, и я вступаю в Синематеку, словно в Пантеон он, кстати, в двух шагах от.

Пока я бегу в Сантье, к другу моего отца, чтобы просить его сшить белый смокинг, достойный моего посвящения в сан кинорежиссера! На вечернем субботнем сеансе зал всегда полон. Это масса приглашенных Ланглуа парижских интеллектуалов, самых заядлых кинолюбителей и — разумеется — критиков. Ни один из них не пропускает эту еженедельную встречу. Тем более если Анри Ланглуа собственной персоной поддерживает, что он и делает, первый фильм молодого режиссера: Разве может случиться такое, что руководитель Французской синематеки окажется единственным в мире человеком, кому нравится мой фильм?

Не имея возможности задать Анри Ланглуа этот вопрос, я жду, когда зал опустеет, и отправляюсь в кабину киномеханика забрать мои ролики. Именно от него я и узнал подноготную всей этой истории.

Анри Ланглуа, пожирающий пищу, словно людоед, имеет обыкновение после обеда устраивать себе пищеварительную сиесту. Прошлый вторник на протяжении всего показа моего фильма он спал глубоким сном! Почему же тогда он решил включить в программу Синематеки фильм, из которого он не видел ни одной минуты? На тот случай, если упомянутый молодой кинорежиссер окажется талантлив.

Он не хотел рисковать, чтобы позднее слышать упреки в том, что он проморгал Лелуша. Я, во всяком случае, именно так все это и понимаю. Ведь в ближайшем номере кто-то, мне не известный, написал слова, отметившие меня каленым железом: Вместо критики мой фильм удостоился лишь этих трех строчек. Несмотря на нанесенное мне откровенное оскорбление, я показываю мой фильм в парижском Институте художественного и экспериментального кино. Я первый удивлен тем, какой прием он там встретил.

Его анализ даже выявил нечто такое, что от меня ускользнуло. Он шел там неделю, в течение которой в зале оказывалось десятка два, не более, зрителей; вероятно, их туда загонял дождь. Фильм вскоре перестали показывать, сняли с афиши, приговорили к погребению в его металлическом гробу. Однако… Через два дня телефонный звонок дал авантюре новый импульс. Человека, который мне звонил, звали Бронберже. Он сообщил мне, что смотрел мой фильм, а это уже само по себе было поразительной новостью.

Отдельные планы даже навели его на мысль, что я не совсем лишен таланта. Короче, он считает меня способным поставить другой фильм. Бронберже предлагает мне зайти к нему в офис. Там меня ждал ушат холодной воды, когда знаменитый продюсер предложил мне урезать мой фильм, чтобы сохранить самое лучшее.

Меня возмущает перспектива увидеть мой фильм на обрезном станке, и я категорически отвергаю это предложение. Бронберже, понимающий пылкость моей молодости, на меня не сердится. Я же открываю в нем человека, свободного от предрассудков, способного противостоять враждебным ветрам и брать ответственность за свои мимолетные увлечения. Эта благожелательность по отношению ко мне не мешает ему быть откровенным и предупредить меня, что в течение долгих лет мне, словно клеймо Позора, придется носить на своем имени тот вечер в Синематеке.

Вам долго придется приходить в. Отныне вам приклеили ярлык, вас упрятали в ящик, из которого вам будет практически невозможно выбраться. Но за несколько секунд до того, как я окончательно пал духом, он предсказывает, что именно эта неудача придаст мне силу. Но именно это заставит вас двигаться. В заключение он протягивает мне ключи от рая: Эта фраза перевернула мою жизнь. Мной движет не только гордость: Выход фильма на экран, может быть, помог бы мне их выплатить.

Я уже безуспешно попытался обобрать столицу. Теперь необходимо обратить взор на заграницу. Фестиваль вроде Венецианского, например, представлял собой еще невозделанное поле, имело смысл отправиться туда на охоту за прокатчиками. Фестиваль открывался через несколько дней. Денег же я взял ровно столько, чтобы их хватило на бензин до Венеции. Ко времени отъезда мне даже не удалось найти друга, чтобы тот морально поддержал меня в этой экспедиции. Оставалось найти зал, где можно было бы принять иностранных кинопрокатчиков.

Они, я в этом не сомневался, толпой хлынут на просмотр. В конце концов я отыскал догадливого человека, киномеханика одного из крохотных кинотеатров города дожей. За крайне скромную сумму он согласился устроить один-единственный сеанс моего фильма, который должен был состояться на следующий день, вечером, между семнадцатью и девятнадцатью часами. Ночь я провел в моей палатке, от руки написав несколько сотен; приглашений. Утром, отдав мои последние лиры портье отеля, где остановились VIP, я добился обещания, что приглашения будут им вручены.

Время шло, но никто не появлялся. Я никак не мог в это поверить. Мой сеанс тем не менее должен был состояться вне времени конкурсных просмотров и других официальных мероприятий. Если бы сияло солнце, я утешался бы тем, что убеждал себя: Киномеханик готовился отменить сеанс. Я умолял его потерпеть еще минут пять, на тот случай, если… И вдруг чудо свершилось.

Явился спаситель с моим приглашением в руке. Я встречаю его как главу государства, прибывшего с официальным визитом. По его акценту я догадываюсь, что это бельгиец. В свой черед, я представляюсь как режиссер, продюсер и исполнитель главной роли фильма. Я усаживаю его возможно удобнее и подаю киномеханику знак начинать.

И мысленно уже вижу, как мой фильм с успехом идет в Брюсселе. С этой минуты я снова могу надеяться на самое лучшее. Страну за страной мой фильм обойдет весь мир.

Возвращение его на родину будет просто-напросто триумфальным… Мое сердце бьется так сильно, как будто в зале сидят две тысячи человек. Я с ужасом обнаруживаю, что в зале горит свет, а показ прекращен. Я бросаюсь в кабину киномеханика, который сообщает, что мой единственный зритель покинул зал через четверть часа. На сей раз это тупик. Тем не менее мне еще остается проделать путь до Парижа. Лишь ради того, чтобы не быть одному в этом горе, я беру с собой встреченную вечером в кемпинге девушку, которая едет в ту же сторону.

Мои ресурсы даже не позволяют мне угостить ее бутербродом. По дороге мы останавливаемся, чтобы наворовать початков кукурузы, которые грызем сырами. В пути мы пытались завязать любовную интрижку, но сердце к этому не лежало. Я пребывал в глубоком отчаянии. Это возвращение в Париж было моим отступлением из России, крахом моих мечтаний, моих надежд… концом. Унижением, венчавшим все остальные оскорбления: Правда, в двадцать два года я выглядел на шестнадцать.

Напрасно я показывал ей бобины с моим фильмом, она никак не хотела мне верить В ее глазах я выглядел лишь как юный курьер, ответственней за их перевозку. Хотя и озаренный моей встречей с Пьером Бронберже, год от начала до конца был черным годом.

Недолго я думал, прежде чем понять, что установил своеобразный рекорд, сумев снять самый плохой фильм в истории кинематографа. Мне не удалось избежать ни одной из ошибок, характерных для неопытных кинорежиссеров. Во-первых, той, что заключается в желании выразить слишком многое. Во-вторых, находясь одновременно и перед камерой, и за камерой, я делал глупость за глупостью.

В конце концов, я уничтожил фильм, включая копии и негатив. Я страшно на себя зол. Я в бешенстве оттого, что ошибся, пусть даже искренне. Как я ненавижу ту искренность, из-за которой сбился на самый худший из возможных путей.

Кажется, я превратился в злейшего врага самого. И этот разрушительный поступок, я думаю, и продиктовала мне ненависть, направленная на себя самого, желание причинить себе боль, наказать себя за то, кем я. Для меня этот фильм остался величайшей в мире школой кино. Он научил меня очень многому. Он смирил, успокоил меня, заставил меня стараться понимать, анализировать. Я знаю, что он, несмотря на его исчезновение, останется потрясающим поводом для раздумий.

Они говорили обо мне, о моем будущем. Время для такого разговора и вправду было самое подходящее, поскольку на следующий день мне предстояло сдавать экзамен на бакалавра. Это решающий этап в жизни каждого человека. Что же касается меня, то упомянутый этап рисковал обернуться тупиком. С детства одержимый кино, я в лицее решительно ничем не блистал. Этим объяснялось естественное беспокойство родителей, особенно матери, которая решила, что я буду адвокатом.

В возникновении у нее подобной мысли есть доля и моей Вины. Когда мне, ребенку, взрослые задавали сакраментальный вопрос: Разговор на кухне принял трагический оборот. Родители начали обсуждать возможность провала. И пусть сам выкручивается со своим кино! Большего и не требовалось, чтобы мое рвение в учебе резко затормозилось. Утверждать, что я провалился сознательно, было бы, конечно, преувеличением. Зато я и пальцем не пошевелил, чтобы получить пресловутый аттестат.

Я лишь этого и ждал. Ждал, мне кажется. Еще совсем юным я заметил, что все, имеющее отношение к кино, для меня было, так сказать, родным. Когда я ребенком заходил на Блошином рынке к торговцам кинокамерами и фотоаппаратами, некий инстинкт вынуждал меня обращаться с этой техникой так, словно я всегда только этим и занимался, тогда как сам продавец зачастую ничего в ней не смыслил. Я превосходно знал то, чему никогда не учился, хотя мне с величайшим трудом удавалось усваивать школьную программу.

С той минуты, как я взял в руки свою первую камеру, я чувствую себя в кинотехнике как рыба в воде. Однако, ощущая необходимость в профессиональном образовании, я записался в Центр изучения радио и телевидения им руководил Андре Виньогде — мне повезло! Эта школа в основном готовила техников для телевидения, которое бурно развивалось и обещало стать профессией будущего. Я провел там год среди учеников, которые предназначали себя для работы в аудиовизуальных профессиях. В их числе был один парень постарше меня по имени Морис Пиала, [7] который, по-моему, уже тогда обладал острым глазом.

Мы встречались, но не общались друг с другом. Жаль… Однажды вечером великий итальянский режиссер Роберто Росселлини, которого интересовало будущее этого средства передачи образов, приехал провести у нас курс телевизионной режиссуры.

Он велел установить на школьной сценической площадке четыре камеры и выбрал из учеников четверых операторов.

В том числе и. Я испытывал смешанное чувство страха и восторга. Заранее наслаждаясь возможностью рассказывать позднее, что я был оператором у Роберто Росселлини… В то время моей целью было стать оператором кинохроники.

Тогда я действовал в одиночку, снимая то тут, то там небольшие репортажи. Я испытывал голод по образам. Наблюдая незначительные события, происходившие в парижском районе, я обнаружил, что при помощи камеры мой взгляд улавливает такие подробности, которые ускользают от окружающих.

Все это лишь укрепляло мою решимость посвятить себя профессии оператора. Очень скоро, приобретя таким образом небольшой опыт, я внушил себе, что мне необходимо пойти дальше, то есть побывать там, куда не ездят. У меня возникло сильное желание объехать с моей камерой мир. Снимать, снимать и снова снимать. Прежде всего это означало открыть иные горизонты, чем Страсбургский бульвар или даже окраины Парижа.

Мой отец вновь дает мне толчок, необходимый для взлета. Он, выпускающий на фабрике в Сантье вышитые подушки, записался в групповую поездку по Соединенным Штатам. В году это было настоящее приключение. Отца, как и меня, вечно тянуло к авантюрам. Он часто мечтал заняться другими делами, уехать за границу… стряхнуть будничную жизнь. Ту обыденность, в которой моя мать всегда поддерживала его своей страстной любовью.

Словно предчувствуя, что мне суждено судьбой пережить все то, что навсегда останется ему недоступным, отец предложил мне поехать вместо. Группу путешественников составляли фабриканты, которым было предложено посетить американские текстильные предприятия. Маршрут включал несколько крупных городов: Нью-Йорк, Чикаго, Детройт… На все отводилось четыре дня.

Короче говоря, галопом по Штатам. Но все-таки это было непредвиденной удачей. Отец отдал мне свой билет, взамен лишь попросив привезти ему небольшой отчет о состоянии американской текстильной промышленности. Оказавшись в США, я, разумеется, сразу забыл о его заказе. Нью-Йорк… Мегаполис, в который не может не влюбиться любой кинооператор. На его улицах, которые всегда будут вызывать зависть всех художников-декораторов кино, я снимал все подряд. Уже давно я привык вставать в пять часов. Рассвет окрашивал город в необыкновенные цвета.

Истратив всю свою цветную пленку и не имея средств купить еще, я снимаю второй фильм на черно-белой, следуя за текстильными промышленниками по пятам. Я запечатлел на пленке все их шаги — от скотобоен Чикаго до Эмпайр Стейт Билдинг. Технические осмотры промышленных предприятий чередовались с туристическими экскурсиями. Это происходило почти бессознательно. Что-то разочаровывало меня в спектакле, который предлагала эта страна.

Не объяснялась ли неловкость тем, что увиденное не соответствовало мечтам подростка, очарованного Америкой? Как бы там ни было, почти вопреки собственному желанию у меня получился резко антиамериканский фильм.

Образы — и особенно текстовой комментарий — выдавали негативное видение. Я понял это лишь при монтаже. Так как я снял мои обе короткометражки на пленке, предоставленной Французским телевидением, то оно имело право их эксклюзивного показа.

И подтвердилось то, чего я боялся. Впервые один из моих фильмов покажут по телевидению. Время позднее, но, поскольку существовал только один канал, я все-таки был уверен, что аудитория будет значительной. Это негодование и заставило меня совершить постыдный поступок. Относя бобины в Управление, я сознательно подменил коробки. Начальник отдела, которому просто сообщили, что пойдет фильм об Америке, ничего не заметил.

На следующий день разыгралась буря всеобщего возмущения. В дирекции ORTF раздался гневный звонок из посольства Соединенных Штатов, которое выражало недовольство, говорило о провокации. То, что я сделал, непростительно, и я сознавал. И это чувство было сильнее всех этических соображений. Эпизод заставил меня задуматься о.

И прежде всего о моих политических симпатиях. Уж не коммунист ли я в душе? Не остается ли моим просоветским симпатиям только пробудиться?

Изредка кто-то оборачивается, жалостливо смотря мне вслед. Неужели этот бедный малый — калека от рождения? Но горбун, носящий горб на животе.

Благодаря системе ремней, которой я очень горд, мне удалось закрепить мою камеру на уровне желудка. Впереди меня по Страсбургскому бульвару размеренным шагом движется мой отец. Отец — спарринг-партнер и тренер в начале моего операторства. Он принимает участие во всех моих усилиях стать тем, кем я мечтаю. Впрочем, сам еще точно не зная кем. Он знает, что я снимаю, и поэтому старается идти по возможно более ровной линии, не меняя скорости движения.

С каждой минутой меня все больше увлекает этот новый способ съемки, этот стиль, который я уже определяю формулой — движение внутри движения. После этого эксперимента я с удовлетворением убеждаюсь, что образы четкие и не слишком расплываются. Канадское телевидение организовало конкурс, назначив премию в десять тысяч долларов тому, кто привезет документальный фильм из СССР, из Москвы, но особенно из мавзолея, где рядом покоятся Ленин и Сталин.

Для граждан из стран западного блока визу в Советский Союз получить нелегко. Зато члены коммунистической партии в этой сфере пользовались определенными льготами. Я узнал, что пятьдесят из них готовятся ехать в Москву в рамках поездки, организованной партией.

В обмен на обещание по возвращении вступить в компартию, они разрешили мне принять в ней участие. Я втянул в эту авантюру моего друга Пьера Кафьяна, имеющего русские корни. Они-то и должны будут нам помочь выкрутиться в случае затруднений.

Обосновавшись в гостиничном номере, я снова преспокойно собрал мою камеру. Оставалось ускользнуть от официальных экскурсий маршрут состоял из осмотра достижений режимапроводимых под присмотром гида из Интуриста. Я прикинулся больным, что и избавило меня от. Моя болезнь, наверное, была заразной или довольно серьезной, поскольку Пьеру пришлось находиться при мне… Как только путь был открыт, мы с Пьером отправились бродить по улицам Москвы куда глаза глядят.

Целые две недели моя камера работала в свое удовольствие. Я, как вольный стрелок, снимаю людей на улицах, куски будничной жизни и все, что привлекает мой взгляд. Я сразу же был заворожен работой его камеры. Она была установлена в середине винтовой лестницы и, будучи закреплена на бесконечно длинном винте, следовала за новобрачными героями фильма, которые в день свадьбы поднимаются вверх по ступеням.

Восхищенный, я не замечаю, как летят часы. Поскольку мы французы, сам Калатозов зашел дружески поговорить с нами. Вечером он пригласил меня пройти с ним в монтажную. Мне даже позволили просмотреть двадцать уже смонтированных минут фильма. Образы, проходящие перед моими глазами, кажутся ирреальными. Я вышел из киностудии взволнованный, испытав одно из самых потрясающих впечатлений. Этот день, наверное, останется самым значительным во всей моей жизни.

Тогда я решил, что буду не оператором кинохроники, а кинорежиссером. Я в самом деле впервые оценил масштаб возможностей маленького аппарата, который способен воссоздавать жизнь. Я понял, что он может позволить зрителю стать активной силой киноповествования. Благодаря работе камеры зрители фильма Калатозова станут не просто зрителями, а действующими лицами фильма. Эта очевидная истина перевернула мою жизнь. Так как я уже имел подготовку кинооператора, я осмеливался думать, что, может быть, сумею когда-нибудь добиться той субъективности, которая меня покорила у Калатозова.

В момент отъезда во Францию встал щекотливый вопрос: Я решил проблему, накупив в Москве банок с икрой, в которые и спрятал мои пленки, предварительно обмазав их тонким слоем осетровой икры. Поэтому границу я пересек с банками икры, почти лишенными их первоначального содержимого, но… полными образов. Вернувшись в Париж, я на время забыл о конкурсе Канадского телевидения — основной причине моей поездки. Я был буквально одержим тем, что видел на съемке, но, главное, самим фильмом Михаила Калатозова.

Не колеблясь, я позвонил Роберу Фавру лё Бре, генеральному директору Каннского фестиваля, с кем даже не был знаком по очень простой причине: Вероятно, я его убедил. Фавр лё Бре, как раз собиравшийся ехать в Москву, попросит, оказавшись на месте, показать ему фильм Калатозова. Восхищенный, как и я, он отберет его для показа на одиннадцатом Каннском фестивале. В тот же год специальная премия жюри будет вручена другому кинорежиссеру, которого я боготворю: Последствием поездки в Советский Союз стало не только понимание моего режиссерского призвания.

Попав в Москву, я почувствовал будничную жизнь этого народа. Я открыл одну из величайших стран мира, в которой люди, однако, ютились по несколько семей в одной квартире.

Мечта о равенстве, составляющая сущность марксизма, обернулась иронией: В Советском Союзе царят махинации и мошенничество, как в Америке или в любой другой стране, только там больше страха и меньше свободы. В течение всего нашего пребывания там за нами беспрерывно следили, шпионили. Наши разговоры вполне могли прослушиваться.

Больше всего я был поражен извращенностью системы, породившей новый закон труда: Неожиданно я осознал тот факт, что, если бы не съездил в Россию, вероятно, так и остался бы прямолинейным человеком, подпавшим под обаяние романтизма коммунистической мечты. По возвращении из Москвы я понял, что ошибался во. И прямо сказал об. Однако, как показать портрет, совершенно отличный от того, который известен людям, перекормленным только официальными образами режима?

Советский Союз позволял нам видеть лишь то, что он хотел нам показать, следовательно, свои достижения: Неосознанно они легко приходили к выводу, что если русские способны заставить медведя заниматься акробатикой, то в других областях они должны быть гораздо большими искусниками.

И они делали все, чтобы заставить поверить в. Знаменитый русский клоун Попов в своих интервью пропагандировал коммунистические идеи. Не важно, был ли он убежден в них или нет, в любом случае у него не было выбора: Я уже понимал, что такими мои убеждения и останутся.

Реакцией на все увиденное в Советском Союзе стала охватившая меня настоящая страсть к Америке, а еще жуткое чувство вины при мысли о фильме, который несколько месяцев тому назад я показал по телевидению. Мне стало за него стыдно. И я был зол на себя за то, что так ошибся. Я, презиравший антикоммунизм Соединенных Штатов, стал проамерикански настроенным. Поездка в Советский Союз заставила меня преклоняться перед русской душой, но ненавидеть режим.

Благодаря правдивости и, возможно, редкости этих образов телевидение Канады присудило мне премию. И десять тысяч долларов… В первый раз кино приносило мне деньги. Через опущенное стекло до меня долетает океанский ветер, но с такого большого расстояния шум океана едва слышен.

Это напоминает немой фильм, показываемый на моем ветровом стекле. Пять лет между рождением и смертью кинокомпании, в которой заключались все мои надежды. Из дальнего далёка на меня наплывают образы… Я получил премию. Как всегда, со мной был отец. Волны продолжают приносить мне образы… Мы с отцом у нотариуса. Нотариус делает испуганное лицо. Я нахожу силы улыбнуться, вспоминая об. Подобно волку, на бегу цапающему зубами пулевую рану в боку, самолёт теряет направление скачков через ухабы и резво валится из строя вправо.

Словно ища и не находя спасения в непредвиденно предательском небе, он интуитивно стремится хоть на мгновение припасть к простёртой под ним матери-земле, но ужасается огромности расстояния до неё и, опомнясь, тут же передумывает.

Вдвоём с Диганом мы едва удерживаем неожиданно и неузнаваемо взбесившуюся машину от стремления свесить правое крыло и боком ссыпаться на землю. Теряя высоту, она всё же кренится вправо, от солнца к западу, вываливается из строя бомбардировщиков и продолжает свой безумный одинокий бег к мечтаемой свободе.

Диган нетерпеливо осматривается, ещё пытается понять, что изменилось в лётной конфигурации воздушного корабля, но я уже сработал и выполнил экстренно необходимое. Из первых слов доклада верхнего стрелка понял, что в аварийном темпе сработал правильно: Но оторванную заднюю кромку крыла реально заменить почти нечем. Триммерами отбалансировываю машину по крену, и нехотя-нехотя она выравнивается. Усилия на штурвалах постепенно, но ощутимо ослабевают. Свой скоростной максимум -- триста пятьдесят миль в час -- ей в этом полёте уже не развить.

Как не подняться больше на свой потолок -- сорок три тысячи триста футов -- тринадцать тысяч метров. Створки -- "юбки" -- на двух двигателях, один из которых не работает, растопыриваются во все стороны и действуют как приличные воздушные тормоза. Приходится флюгировать, то есть развернуть по потоку, лопасти гигантского бесполезного мёртвого пропеллера, воздушный винт замедляет вращение настолько, что из кабины видно мерные взмахи закрученных полотнищ отдельных лопастей, но скорость всё равно продолжает падать.

А без скорости я не могу удержать самолет на занимаемой высоте. Он тяжело нависает над машинами, величаво выплывающими из-под нас вперёд и вправо всего в двухстах ярдах ниже.

И начинает неудержимо и грузно снижаться. Наше возвращение постепенно увязает в болоте сплошных вопросов и проблем. Слышу хрипящий голос сержанта Новака: Она разбила самолет майора Уилки Робинсон и Хаски мне не отвечают Госп-поди, я видел, я видел, как она К-как она на них падала!. Господи, как она на них п-падала!. Как она на них-х-х Кто может, помогите, кто может, -- помогите сержанту Новаку! Хаски, Лопес, Робинсон, ответьте командиру! Робинсон, Робинсон, ответьте командиру!. Корабль сотрясается с треском и затихающей вибрацией в конструкции.

Исчезает слышимость, наушники немеют. Но, может быть, люди меня услышат! Да, конечно, наверное, они меня обязательно услышат, но и это лучше уж потом, погодя.

Пока и говорить и некогда, и некак -- зубы сжаты. Надо срочно увести машину из-под "крепостей", сыплющих бомбы вниз и заметно обгоняющих. Ведь я не знаю в каждую секунду времени, кто из наших надо мной и что они, самозабвенные идиоты, делают.

В такой ситуации они все сейчас для меня враги! Не прекращая оценивать приблизительное положение машины в пространстве, боковым зрением замечаю, как шевельнулся на своем правом сидении Диган. Молодчага, наверное, овладел собой и взял на себя руководство стрелками. Без связи вообще некому подсказать мне, как пробиться в сторону от строя под чистое небо, а не тащиться под летящими выше бомбардировщиками. Никак не до тебя, и потому справляйся сам, только пойми это правильно, Грегори!

Мою серьёзно израненную гусыню продолжает обгонять на глазах расползающийся строй бомбардировщиков. У всех пилотов в головах только одно: Далеко, уже милях в пяти впереди, на полном газу удирает от всех нас чей-то одинокий "Боинг". Я более чем уверен, что это машина Грейзера и Джиббса, потому что эскортирует её целая свора истребителей. Сразу следом -- справа, за крылом, и в корме, но, чувствую, машина управляется.

Эта боль задержала в моих ушах вскрик-стон штурмана, услышанный до онемения наушников: Вероятно, я воспринял прощальные слова штурмана с задержкой, с выпадением из действительного времени и из памяти. Стрельбу бортовых пулемётов я ведь тоже не в состоянии синхронизировать, правильно привязать к развёртывающейся последовательности событий.

Происходящее живёт собственной для него упоительной и отъединённой жизнью независимо от. И я -- здесь! И меня здесь нет!. Кажется, я терял сознание. Сколько меня не было, не знаю: Я здесь и меня здесь убедительно, категорически нет Мне кажется, вокруг снова ночь. И небо полно звёзд, каких не видно с земли -- дневных. Это от них в кабине тишина и мягкий задумчивый рассеянный свет. Я сказал -- задумчивый? Почему кабина настолько узка, что я локтями могу упереться в её боковые стенки?

До Сайпана не долететь. Кто только что пел: Кто она, эта призывно поющая женщина? Диган зачем-то снял шлем, повернул голову и улыбается.

Хочу понять, что такого забавного он увидал на моём мокром от пота теле. Не различаю, какого цвета на мне комбинезон.

Курс настоящей стервы

Кажется, цвета он ослепительно белого, ярче звёзд. Ещё удар в бренное тело самолёта. Мои грудь и живот, как поле. По белому снежному полю бежит-струится безмолвный красный ручеёк. Почернел, словно запёкся оттого, что на бедро мне легла тень переплёта остекления кабины.

Нет, ещё не всё. Я веду "Сверхкрепость" домой. Курс -- сто семьдесят градусов, курс на Иводзиму. Даже только лишь до неё -- более четырех часов, почти тысяча миль, полторы тысячи километров. Такая война над Тихим океаном. До Сайпана мне вообще не долететь. Диган продолжает приветливо улыбаться. Зажмуриваюсь, чтобы восстановилась резкость зрения, и снова гляжу на.

Я ошибся, Диган не улыбается. Это не лицо его в жёстком солнечном свете, а расстрелянный лётный шлем. Диган обвис в привязных ремнях, у него без крови разворочен затылок. Кровь ушла в полости внутри его тела и в бельё, под лётный комбинезон. Его тело, как и моё, плавает в этой липучей сырости, пахнущей ржавым железом и сгоревшим порохом. Кто жив -- отзовитесь!.

Ни слова мне в ответ. Не чувствую запаха пороховой гари от разрывов снарядов, не слышу свиста потока, врывающегося сквозь пробоины в обшивке, -- его-то я должен слышать, как и шум двигателей. Не могу вспомнить, как узнать, работают ли двигатели, но воздушный поток в кабине резок и осязаем.

От ледяных струй, режущих выше маски моё лицо, я и пришёл в. Почему я не слышу рёва двигателей?! Почему я их не слышу?! Я ничего не слышу! Заученно обегаю взглядом приборную доску, хотя не вполне осознаю, что стану предпринимать. Высота -- двадцать пять тысяч футов, это семь с половиной километров. Три двигателя, кроме правого среднего, на номинальном режиме выдают по две тысячи лошадиных сил, положенную им мощность на занимаемой высоте.

Створки охлаждения крайних двигателей растопырены. Правый средний винт остановился и зафлюгирован, лопасти огромного двухсотдюймового пропеллера установлены по потоку для уменьшения его вредного воздушного сопротивления. Только один мой пропеллер весит столько же, сколько весь чёртов японский истребитель вместе с пилотом, горючим и боеприпасами.

Слава Богу, не ослеп. Я не потерял сознания. Продолжаю лететь и управлять всё ещё живой "Сверхкрепостью". Ещё безмолвно сотрясающий мир удар, от которого я выплываю из сиреневой глубины, как хищные небесные акулы -- истребители "Хаяте", устремлённые на меня всего минуту.

Скорость по прибору одна тысяча пятьсот, истинная -- две тысячи четыреста сорок километров в час. Высота, занимаемая моим МиГом, семнадцать тысяч метров. Курс возвращения на Иводзиму -- девяносто семь градусов. Главное теперь -- выдержать курс! Если я вырублюсь, машину вытащит к острову спаситель-автопилот. Если вырубится автопилот, откажут астронавигационный комплекс и спутниковая ориентация, и если машина "оглохнет" и не засечёт приводные сигналы авиабазы, если откажет комплекс автоматизированной посадки, то бортовой компьютер сможет только дать команду на торможение и спуск с баллистической траектории в плотные слои атмосферы.

Тогда я, скорее всего, окажусь лишь на траверсе Иводзимы, и катапульта пилотской кабины сработает в ближайшей, по мнению компьютера, точке к авиабазе. Надо нацелиться как можно точнее на Иводзиму, пока я не вырубился, пока хоть что-то ещё "соображает" искусственный интеллект моей аэрокосмической машины.

Высота двадцать девять тысяч метров и продолжает расти. Тело машины напрягает перегрузка. Через три минуты отстрелятся от корпуса самолёта вырабатываемые конформные баки.

Тридцать восемь тысяч метров Рёв двигателей отстаёт, свиста потока не слышно, воздуха здесь уже почти. Воздуха мне, мне больше воздуха Я не должен терять сознание.

Внизу, среди скал и зарослей, живые люди-солдаты. Они, наверное, в защитных складчатых робот-скафандрах. В правых руках у них двуствольные автоматы как продолжение руки. Я должен продолжать помогать им? Машин Хэйитиро и Стаха рядом. Мне надо ещё несколько секунд, чтобы прийти в.

Высота -- сорок девять тысяч метров. Я ищу на себе красный ручеёк на белом поле, почерневший внизу, хотя на фонаре моего МиГа нет решетчатого переплёта. Но ручеёк есть, вот. Тупая, изнурительная боль в груди и в животе. Но я всё ещё жив. Могу проверить системы МиГа. Главное сейчас для меня -- целы уникальные крылья машины. На мониторе панорамного обзора крылья сверкают и переливаются в лучах солнца, как два меча с огненно отточенными лезвиями.

Работоспособны оба оперения машины -- переднее горизонтальное и заднее, похожее на приподнятые крылья гигантской бабочки, они обеспечивают высокую боевую манёвренность МиГу в атмосфере.

Действуют все струйные рули. Втянулись воздухозаборники под фюзеляжем. Оба двигателя работают в ракетном режиме на номинальной тяге и возносят, возносят, возносят. Но я их не слышу и не могу вспомнить, нормально ли. Справа начинаю видеть ослепительный голубоватый ореол атмосферы над земным шаром. Джордж Уоллоу, оператор, похоже, уснул в своей задней кабине. Его усыпили яркие дневные звёзды. Они убаюкивают на этих околокосмических высотах, и он спит.

Голос женский, но не Полины. Её со мной давно. Над золотым и синим океаном На Иводзиме ближайшая ко мне запасная авиабаза из числа тех, на которые мне международным соглашением разрешено приземляться. Высота семьдесят восемь тысяч пятьсот метров и продолжает расти Я среди сверкающего солнцем холода почти космических высот Курс -- на Иводзиму!. Какая холодная, леденящая сырость под кислородной маской! Вся нижняя часть моего лица целиком плавает в промозглой сырости.

Полётная высота -- двадцать две тысячи футов и продолжает уменьшаться. Я не верю, не верю, не верю, что в самолете я один! Просто все молчат, все безмолвствуют на своих местах -- это странный, превращённый в бессмыслицу корабль с привидениями, продолжающими, однако, нести военную службу и всё ещё не исключёнными на земле из списков живых, -- "Флайнг Дачмен", воздушный "Летучий Голландец" Если мы вернёмся, если только мы вернёмся, я прикажу написать на носу "Сверхкрепости" это новое имя в нашем соединении.

Мне пригрезились голоса в немых наушниках, но эти голоса -- всего лишь других экипажей. Они ушли вперёд от меня и больше никого не проклинают. А те, кто выжил, кто может держаться в строю, -- бранясь и переговариваясь, все они улетели далеко вперёд, на юго-юго-восток. К трассе их предполагаемого возвращения стянулись наши и вражеские подлодки и авианосцы.

Кто несёт наш шлейф? Проснитесь, паршивцы, что ж вы, парни, в самом деле, да чёрт вас побери! Новак, Хаски, Робинсон, отзовитесь Неладное всё же случилось. В корме самолета молчит Робинсон. Не верится, но я веду огромнейший воздушный корабль с никем не охраняемым тылом. С голой, беззащитной спиной, в неё теперь кто угодно способен безнаказанно стрелять. Всадить пару авиационных снарядов. Или может приблизиться и пулемётной очередью просто чуть пощекотать обнажённый зад.

Справа, из-за мёртвого второго пилота, в сектор обзора вползает Я похолодел и почувствовал, как волосы шевельнулись у меня под шлемом, потому что за пару секунд до этого интуитивно почувствовал его приближение! Потому и запрашивал стрелков Но ответа мне. Я вижу индекс D7 под его кабиной, опознавательный знак соединения -- двойной двухцветный треугольник, перечёркнутый белой стрелкой, -- и бортовой номер на невысоком трапецевидном киле: Пилот всматривается вовнутрь прозрачной простреленной параболической скорлупы в носу "крепости", убеждается в бездыханности Дигана и, взмыв над "Боингом", переводит истребитель на мою сторону.

Сдвигаю вниз кислородную маску, зубами стаскиваю с левой руки перчатку, роняю её на пол и голой белой обескровленной ладонью шлёпаю, стучу по гладкому стеклу. Пилот, сгибая кисть руки, тычет ею в направлениях моих стрелков, словно пересчитывает или перечисляет их для.

Затем рисует на каплевидном фонаре своей кабины большой косой крест и медленно поднимает к небу лицо. Я предполагал, но внутренне не решался поверить в то, что он мне подтвердил. Наконец он вопрошающе ткнул рукой в мою сторону. Большим и указательными пальцами изображаю колечко, смыкаю и размыкаю его -- ранен. Пилот обдумывает ситуацию, потом размашистым "жестом" всей своей машины предлагает пойти за ним влево, мористее, к востоку.

Понять его можно двояко: Рад, что теперь не один, только. Он тоже согласно кивает головой и начинает энергичное движение в сторону и немного вверх, чтобы освободить мне пространство для манёвра.

Но тут же неожиданно возвращается и озабоченно указывает на левую плоскость моей машины. Вот насчет этого предчувствие меня крупно подвело. Включаю принудительное пожаротушение, облегчаю воздушный винт и сбрасываю мотору обороты на треть. Без него мне не удержать высоты. Надо сохранить мотор в строю, а той порой поглядеть, что он ещё. С его помощью следует выиграть время, чтобы перевязаться. У меня после перевязки много и других дел: Они что -- тоже мертвы?

Он настолько разбит, мой замечательный самолёт -- в этом я удостоверился при обходе радиорубки и закутка с окаменелым бортинженером пробитые шкалы измерительных приборов, вырванные из креплений и свисающие жгуты проводов, исковерканные блоки радиолокационного комплекса наведения, заледеневшие на высоте кровь и предсмертная блевотинадальше простреленных плексигласовых колпаков передних обзорных блистеров я вдоль фюзеляжа уже не пошёл, -- что лучше не тревожить раздумьями этот Ковчег Мёртвых, эту бывшую боевую единицу, которая по воле злого рока утратила первородное значение и самоценность.

Но и сейчас я ещё не должен думать о тебе, о нежная, о ждущая, о зовущая меня Кэролайн!. Весь Божий свет мира для нас обоих -- ныне только в моих глазах, о Кэролайн, и нельзя, чтобы они закрылись!

Ради тебя, ради нашего будущего сына я обязан вернуться, о моя прекрасная, о моя возлюбленная Кэролайн!. Красный, запёкшийся внизу ручеёк. Я напился, и мне не стало больнее. Значит, мои внутренности не повреждены.

Подкрепился шоколадом и сделал укол в бедро сквозь комбинезон. Однако до перевязки я потерял много крови, а работа предстоит серьёзная. Таблетки колы лишь подбадривают, не возмещая крови, а возня с собой уже измотала меня и обессилила.

Но я уже знал, что отныне узкий обтекаемый истребитель будет неуклонно удаляться от моего громоздкого корабля. Так минутная стрелка неприметно, но неумолимо уходит от неподвижного деления циферблата. Время моего корабля и моё собственное время на сей раз объединились и вместе стали неподвижным и грозным делением. Она безмерно отяжелела на моих гнусно-предательски слабеющих руках -- лучше и вернее сказать.

Пилот "Мустанга" заметил мое отставание в перископ заднего обзора и обеспокоился. Он облетел "крепость", изучая, что произошло, и занял место слева от меня для переговоров.

Я ожидал, что он первым "заговорит" со мной, но ошибся и в. Отчётливо наблюдал, как он идёт рядом, как неслышимо для меня выкрикивает что-то в эфир из одинокой тесноты своей кабины и прижимает к горлу ларингофоны. Удерживаю в небе медленно снижающуюся "крепость". Ожидаю результата переговоров, глядя то на молодого пилота, то на его "Мустанг", обращённый ко мне теневой стороной, -- резкий, выпуклый при контровом освещении.

Там никак не договорятся. Неожиданно даже для себя, накреняю "крепость" вправо, на курс возвращения к Иводзиме.

Здесь и сейчас, в данной точке мира, старший --. Вот я и принял решение. Потому что отныне я никому больше не верю. Этому парню --. И если только поверю. Больше не рассуждая, поворачиваю воздушный корабль. Едва я закончил поворот, он немедленно снова занял своё место рядом со. Пилот продолжал по радио убеждать в чём-то военно-воздушное начальство. До сих пор не знаю, почему я повиновался побуждению повернуть на Иводзиму. Единственное, чем я ещё хоть как-то могу снять вопросы к себе по этому поводу, то и только то, что за миг до этого смог предугадать и воспринял внутренним слухом, подобно голосу из будущего, крики чаек на морском берегу, которыми начинается Песнь Возвращения.

Кэролайн часто крутит эту запись. Да и что ещё, если чуть подумать, кроме криков чаек над морем и плеска волн, услыхал взволнованный Одиссей, через десять или двадцать лет отсутствия вновь ступая на берег родной Итаки? Таких же криков и плесков, кстати, как и везде. Наговорившись с руководством, пилот "Мустанга" трижды приглашал меня следовать за ним и своей машиной указывал новый курс для.

Всякий раз я отрицательно мотал головой из стороны в сторону, преодолевая слабость от потери крови и тошноту от головокружения. Наконец "Мустанг" смирился, немного отошёл от меня и полетел параллельно "Сверхкрепости" с моим курсом и моим снижением.

Здесь уж я не выдержал, отчаянно заколотил ладонью по остеклению и потребовал жестом, чтобы он поднялся выше. Вот тупой школяр на мою голову! Я видел, что его машина устойчива в воздухе даже при моей черепашьей скорости, и можно не опасаться, что она сорвется в штопор.

Однако отбить возможную атаку японских истребителей еле ползущий "Мустанг" навряд ли сумеет. Для манёвров нужны скорость и хороший запас высоты. Спутник должен был хорошо видеть мою голову, освещённую с юго-востока солнцем, и я, преодолевая головокружение и тошноту, демонстративно обвёл взглядом небо над. В ответ "Мустанг" согласно качнул крыльями и стал набирать высоту.

Пащенко Николай Петрович. Зеркало времени

С его уходом вверх вокруг меня раздвинулся простор. За бортом оттаивает высотный иней, по лобовому стеклу снаружи медленно скользят капельки воды, подгоняемые движением пограничного воздушного слоя. Уже дышится без кислородной маски. Мне стало вериться, что более плотный воздух сможет лучше держать машину. Значит, смогу урвать от ожидающей меня вечности толику времени, чтобы вновь заняться собой ещё в этом мире. К боли в груди и животе от осколков я немного притерпелся. Определилась не беспокоящая поза, но она же и расслабляла.

Я ослабел от кровопотери, и новая пригоршня таблеток колы не предотвратила неутолимого желания опустить голову на штурвал и забыться. Хотел закричать, чтобы громкими криками периодически прогонять сон, и не смог.

На крик не стало сил. Надо думать не о том, чего нет Нет, не думать надо Надо думать о Боге". Наверное, в наступившем отупении я достаточно долго варьировал на все лады эту однообразную мысль, пока не спохватился. Мысль о будоражащем вызвала у меня невольную улыбку. Что сейчас способно меня взбудоражить? Поверь, слишком больно думать сейчас о тебе, о нежная Кэролайн. Диана уединилась в своих владениях в Анэ. Этот чудесный замок, стены которого пестрели сценами, изображающими хозяйку на охоте, в купальне, спящей на широкой кровати, был поистине храмом, достойным ее красоты.

Здесь Диана-охотница и провела последние годы своей жизни. Она пережила Генриха II почти на 7 лет и умерла 25 апреля года. Незадолго до ее смерти в замке Анэ побывал Пьер Брантом, мемуары которого хранят интереснейшие сведения о виднейших исторических деятелях Франции XVI века.

Я уверен, если б эта дама прожила еще сто лет, она бы не постарела ни лицом, ни телом. Жаль, что земля скрыла от нас это прекрасное тело! В годы Великой французской революции санкюлоты, пожелавшие бросить тело фаворитки Генриха II в общую могилу, вскрыли ее гроб. Перед собравшимися предстала все та же прекрасная Диана-охотница: О женщинах, которых он любил, давно написаны романы, но Луиза де Лавальер, пожалуй, единственная, кто отвечал королю взаимностью.

Именно эта любовь обессмертила ее имя. Луиза де Лавальер Луиза де Лавальер родилась в небогатой семье в Турени. Единственным увлечением девочки были лошади. Она прекрасно держалась в седле и могла в любую погоду совершать многочасовые конные прогулки. Когда Луизе было 11 лет, она, объезжая резвого скакуна, упала с коня и сломала ногу. Перелом сросся неправильно, что и стало причиной хромоты. И без того скромная от природы девочка стыдилась своего увечья и старалась казаться незаметной, особенно когда к ее сестрам начали приходить в гости молодые поклонники.

Луиза чаще пребывала в одиночестве и даже на прием одевалась в скромное серое или белое платье. Луиза была уверена, что никогда не выйдет замуж, поэтому уже решила для себя, что станет монахиней. Она выбрала монастырь с самым строгим уставом, но ей, видимо, предназначалась в жизни другая миссия. Скромность и доброта девушки привлекли внимание герцогини де Сен-Реми, которой она приходилась дальней родственницей. Герцогиня пригласила Луизу в свой дом для того, чтобы обучить ее светским манерам, а потом отдать во фрейлины испанской королевы Марии Терезии.

Луиза с ее природной искренностью и добротой меньше всего подходила для роли придворной дамы, и постепенно герцогиня уже разуверилась в ее умении вести себя в светском обществе. Однако пребывание в доме герцогини не было таким уж скучным, как предполагала Луиза. Ора и Луиза представляли собой две противоположности. Ора отличалась пылкостью и задорным нравом.

Луиза же, наоборот, предпочитала находиться в тени. В возрасте 17 лет Луизу и Ору отдали в свиту Генриэтты Английской. Принцесса оказалась на редкость живой и остроумной. В круг ее приближенных обычно входили только элегантные кавалеры, самые красивые женщины, знаменитые поэты и драматурги. Приближенные принцессы с утра до вечера развлекались на охоте или устраивали любительские спектакли.

В отличие от Генриэтты молодая королева Мария Терезия, супруга Людовика XIV, женщина крайне религиозная и неинтересная, проводила большую часть времени в часовне или наблюдала за игрой карликов, которых она привезла из Испании.

К тому же Генриэтта славилась своей красотой, и неудивительно, что король предпочел ее своей незаметной ворчливой жене. В юности он даже хотел на ней жениться, но королева-мать настояла на том, чтобы он женился на испанской принцессе по политическим соображениям. Генриэтта же стала женой принца Филиппа Орлеанского, человека крайне неприятного и обладающего странными наклонностями. Мария Терезия терпела до тех пор, пока отношения между любовниками не стали чересчур откровенными.

Да и Филиппу Орлеанскому поведение жены показалось оскорбительным. Тем не менее сыновье послушание было королю несвойственно, и мнимое примирение оказалось всего лишь очередной уловкой. Согласно плану, который придумали влюбленные, король должен был увлечься какой-нибудь дамой из свиты Генриэтты, что, по мнению королевы-матери, было вполне приемлемо.

Таким образом король получил бы возможность беспрепятственно посещать Генриэтту. Этой дамой должна была стать именно Луиза де Лавальер — скромная, некрасивая провинциалка, не имевшая при дворе ни родственников, ни возлюбленного.

Генриэтта была уверена, что, выбрав Луизу, она навсегда привязала к себе Людовика XIV, но она ошиблась… Луиза долго не соглашалась принимать ухаживания короля. Все ее существо трепетало при виде любимого, но целомудрие, которое девушка с упорством хранила, первое время побеждало.

Однажды он ночью забрался в открытое окно, надеясь, что Луиза наконец-то сдастся. Как всякая воспитанная девушка, она не принимала от него ничего, кроме нежных посланий и цветов. Эти записки Луиза хранила между страницами молитвенника. Сближению влюбленных способствовал случай. Однажды во время прогулки свита короля попала под сильный дождь. Людовик XIV тут же снял роскошную широкополую шляпу и держал ее над головой Луизы, словно зонт.

Такой поступок со стороны короля действительно являлся доказательством настоящей любви. Людовик XIV промок до нитки, но в награду за свою жертвенность он получил жаркие объятия и поцелуи Луизы в искусственном гроте.

Известно, что Луиза де Лавальер, в отличие от Генриэтты Английской, не блистала красотой, но она была сама искренность и природное обаяние — качества, которые начисто отсутствовали у придворных дам.

Людовик XIV отдался новому чувству со всей страстностью, на которую был способен. Однако, по сути, проиграла только Генриэтта, да еще суперинтендант финансов, богатейший человек Франции, вице-король двух Америк Николя Фуке, о котором следует рассказать отдельно.

О причинах интереса суперинтенданта к Луизе остается только догадываться. Поговаривали, что, оказывая знаки внимания Луизе, он хочет установить дружеские отношения с королем. Ухаживания начались с подарка в 25 тысяч пистолей. Однако Николя Фуке не собирался сдаваться. Он устроил в своем роскошном замке Во-ле-Виконт грандиозное празднество, на котором не отходил от Луизы ни на минуту, нашептывая ей комплименты и уверяя в своей безграничной преданности.

Кроме того, он был уже давно недоволен тем, как щедро черпает Николя Фуке из вверенной ему казны деньги, для того чтобы покупать себе земли, дворцы, произведения искусства, любовниц и сподвижников. За свою неосмотрительность Фуке угодил за решетку. Луиза же, думая, что причина ареста заключается в ухаживаниях, молила Людовика XIV отпустить Фуке, но король оказался непреклонен: Фрейлины, чтобы угодить принцессе, также при любом удобном случае старались досадить Луизе, так что единственным утешением девушки стала любовь короля.

Луиза так сильно переживала свое грехопадение, что часто начинала плакать в объятиях Людовика XIV, о чем двору поведала вездесущая Ора де Монтале. По словам мадам де Моттевиль, бедняжка Луиза при виде королевы бледнела и начинала дрожать. Когда Луиза узнала, что королева носит под своим сердцем наследника престола, она стала умолять царственного возлюбленного прекратить отношения хотя бы до рождения ребенка. Несмотря на то что мать ребенка чувствовала себя превосходно, король настаивал на том, что ей необходимо оправиться после родов.

В это время его роман с Луизой набирал силу. Любовники сильно привязались друг к другу, а Луиза, поборов смущение, стала принимать короля в своей комнате. Между ними царило полное взаимопонимание. Они дали обещание, что не лягут спать до тех пор, пока не объяснятся друг с другом или не решат спор. Молодой человек быстро понял, какие выгоды можно получить через знакомство с фавориткой, поэтому передал через подругу Луизы записку с уверениями в прежней любви. Однако Луиза прекрасно помнила, чем закончились ухаживания Николя Фуке, поэтому поспешила отказать молодому человеку.

Ора забрала у бывшего поклонника Луизы письма, однако вместо того, чтобы отдать ему собственные послания фаворитки, она отнесла их королю. Отчаявшаяся Луиза, прождавшая короля до утра, накинула на себя старый плащ, незаметно вышла из дворца и побежала в монастырь Шайо. Она разрешила женщине пройти в часовню, где Луиза упала на холодные каменные плиты и стала истово молиться перед статуей Мадонны.

Вдруг посреди беседы граф де Сен-Этьен, друг короля, крикнул на весь зал, что Луиза решила постричься в монахини. Побледневший король велел как можно быстрее заложить карету, но ждать он был не в силах и, вскочив в чей-то уже запряженный экипаж, во весь опор помчался в сторону монастыря Шайо.

Король подхватил девушку на руки, поскольку у той совершенно не осталось сил после перенесенных потрясений. Она могла только все время говорить о дурном расположении к ней Генриэтты и ее свиты.

Разговор был не из приятных, и даже самое близкое окружение поспешило удалиться при виде разгневанного короля. Людовик XIV велел бывшей любовнице относиться к Луизе с заботой и нежностью. Следует заметить, что после разрыва с королем Генриэтта не теряла времени даром и обольстила знаменитого придворного красавца графа де Гиша, который являлся самым обожаемым фаворитом ее мужа. Филипп, который просто терпеть не мог свою жену, спустя некоторое время не преминул ей отомстить, подсыпав в вино яд.

Смерть сестры английского короля была настолько внезапной и мучительной, что об истинных ее причинах знали. Однако, поскольку виновным оказался брат Людовика XIV, об этом событии постарались забыть. Беременность стала настоящим испытанием для Луизы.

Она страдала больше морально, чем физически. Ведь теперь все будут видеть ее позор! По просьбе Луизы Людовик XIV приобрел маленький одноэтажный особняк рядом с Пале-Рояль, где фаворитка должна была жить в течение всей беременности. Когда Людовик XIV вернулся с победой, Луиза по его приказу переехала в Версаль, в специально отведенные для нее покои.

Однако положение официальной любовницы и праздники, которые король устраивал в ее честь, вовсе не радовали. Второй сын Луизы, Филипп, родился в том же особняке.

Так же как и в первый раз, ребенка усыновили доверенные люди министра Кольбера. Однако теперь Луиза была не одинока. Все время с ней находился король, пытавшийся утешить и облегчить муки возлюбленной, тем более что роды были на редкость тяжелыми. В какой-то момент Луиза даже потеряла сознание, а испуганный Людовик XIV бросился на пол и молил Бога не забирать у него любимую.

Спустя год на свет появился еще один внебрачный ребенок короля, дочь Мари-Анн. Атенаис отслужила немало черных месс, в результате которых в жертву были принесены тысячи младенцев, чтобы стать единственной фавориткой короля. Она не гнушалась никакими средствами, чтобы удержать Людовика XIV. Вместе с ним поехали не только музыканты и актеры, но и вся свита во главе с женой и маркизой де Монтеспан. В Версале осталась только Луиза де Лавальер, ожидавшая очередного ребенка. Король часто приезжал в Компьен, где остановилась вся королевская свита.

Тогда Луиза всерьез забеспокоилась за свое будущее. Несмотря на предупреждения приближенных, она направилась в расположение войск, чтобы увидеть короля. Мария Терезия, заметив подъезжающую к замку карету де Лавальер, рассердилась настолько, что велела слугам не подавать Луизе еды за общим обедом. Когда королева получила от Людовика XIV послание с приглашением посетить Авен, она и не предполагала, что Луиза отправится вслед за. Здесь разыгралась сцена, которую еще долгое время обсуждали при дворе.

При виде короля, скачущего верхом в сопровождении придворных, и Мария Терезия, и Луиза де Лавальер приказали кучерам гнать кареты во весь опор, так как каждая желала первой поприветствовать короля. Эти гонки, естественно, не понравились королю, и он не преминул сорвать на Луизе свой гнев.

С этого времени наметилось охлаждение в их отношениях. Атенаис де Монтеспан Луиза ради своей любви готова была терпеть все, что угодно. Однако весной года Луиза де Лавальер решила, что необходимо поставить точку в их отношениях, и, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания, отбыла в женский монастырь в Шайо, откуда все-таки снова вернулась, поддавшись уговорам Людовика XIV.

Однако воскресить любовь короля было уже невозможно, и Луиза начала молить настоятельницу монастыря Босоногих Кармелиток принять. Спустя два месяца она надела власяницу, написала завещание и раздала бедным часть своего имущества. Луиза де Лавальер стала монахиней 2 июня года. Оставшиеся 36 лет жизни она провела, вымаливая у Бога прощение за свои грехи.

Луиза поражала сестер-монахинь своей святостью и послушанием. Существует легенда, что, когда Луиза умерла, ее тело было окружено сияющим ореолом. Польская жена Наполеона О неверности Марии Валевской в эпоху Наполеона, как ни странно, говорили с почтением. И дело было вот в.

Большинство светских дам изменяли главным образом для увеличения собственного благосостояния или ради чувственных радостей. Поступок Марии польские подданные считали оправданным: Мария Валевская, урожденная Лачинская, происходила из знатного старинного, но обедневшего рода. Помимо Марии, в семье было еще пятеро детей. Мария Валевская Когда Марии исполнилось 15 лет, ее расцветающая красота привлекла внимание графа Анастасио Колонна Валевского. Вот что она писала своей подруге в Париж: Однако юной Марии пришлось уступить мольбам матери, и в 16 лет она стала женой графа, младший внук которого был на 10 лет старше девушки.

Долги семьи были сразу же выплачены, а родовое поместье восстановлено. О медовом месяце в Италии у Марии сохранились приятные впечатления. Граф старался во всем угодить молодой жене, и она не чувствовала недостатка ни в ласке, ни в подарках. Зимой года в Польшу прибыл Наполеон Бонапарт, на которого поляки возложили миссию освободителя.

Мария Валевская не могла не поддаться радостным настроениям тысяч жителей Варшавы, которые приветствовали императора. Ее детская непосредственность и красота пленили его сердце. В знак приветствия Наполеон снял треуголку, а затем преподнес Марии прекрасный букет цветов. После того как французские войска вытеснили русских из Пултуска, Наполеон устроился на зиму в одной из варшавских квартир.

Образ девушки, которую он видел в Броне, не давал ему покоя, и он велел навести о ней справки. Чету Валевских пригласили на официальный бал, который давал Наполеон. Внутреннее чутье подсказывало Марии, что не следует отвечать на приглашение, однако под давлением польских патриотов девушка была вынуждена принять. Появившаяся в празднично украшенном зале Мария поражала своей бледностью. Весь ее наряд состоял из простой белой туники с вышивкой поверх белого атласного платья.

На фоне этой изысканной простоты ее нежная красота выделялась самым выгодным образом. Взгляд Наполеона загорелся, он неотрывно следил за каждым ее движением и в конце концов пригласил девушку через своего адъютанта на танец.

Отказ Марии вывел привыкшего к повиновению императора из. Он стремительно пересек зал и остановился перед испуганной Марией. После этого он резко развернулся и выбежал из зала.

Мария тут же отправилась домой. Когда она проснулась, на столе ее уже ожидала записка следующего содержания: Поскорее ответьте мне и утолите нетерпеливую страсть. Такое признание испугало бы кого угодно, тем более чувствительную Марию. Посыльный так и не дождался ответа. Недоступность, как известно, усиливает страсть. И Наполеон продолжал посылать Марии любовные письма. У меня были основания надеяться, что я смогу вам понравиться.

Но, может быть, я был не прав. Мой пыл разгорается, ваш же — гаснет. Вы нарушаете мой покой!

Баловень судьбы (fb2) | КулЛиб - Классная библиотека!

О, подарите же несколько мгновений радости и счастья бедному сердцу, которое жаждет обожать вас! На упорство Марии император ответил хитрым ходом. Содержание письма не без помощи генерала Жерара Дюрока стало известно членам польского временного правительства, которые не преминули отправить к Марии целую делегацию.

Бонапарт, пересекающий Альпы О чувствах самого графа Валевского можно только догадываться, но он согласился пожертвовать честью жены ради автономии Польши. Польские патриоты даже вручили бедной Марии письменную петицию, подписанную всеми членами делегации. УМарии уже не оставалось сил для борьбы, и она согласилась встретиться с Наполеоном. От первого свидания с Наполеоном Мария не ждала ничего хорошего.

Ведь она слишком долго заставляла императора томиться по ее нежной чувственной красоте и безупречной фигуре. Когда же император увидел Марию в собственных покоях, он словно потерял голову. Он сжал ее в объятиях и целовал до тех пор, пока она не вырвалась и не побежала к дверям. Слезы Марии тронули Наполеона, и он заговорил с ней о любимой Польше и о его желании вернуть ей независимость.

К счастью, в этот миг появился Дюрок, и Мария невредимой вернулась к мужу. Однако это была последняя ночь, когда Мария оставалась верной супругу. На следующее утро, проснувшись, она увидела украшение из бриллиантов, цветы и очередную записку императора: Моя первая мысль — о. Мое первое желание — вновь увидеть. И вы придете вновь, не правда ли? Если не придете, орел сам прилетит к вам! Я увижу вас на обеде — так сказал мне наш друг. Мы сможем обмениваться нашими мыслями, пусть даже на нас смотрит целый мир.

Когда я буду прижимать руку к сердцу, вы будете знать, что я думаю только о вас; когда вы будете касаться букета, я тут же буду знать ваш ответ. Любите же меня, моя прелесть, любите и берегите этот букет! Наполеон и представить себе не мог такой бурной реакции от робкой Марии. Она гордо швырнула украшение из бриллиантов посыльному. Униженная Мария металась по комнате, не зная, как ей поступить. Она даже думала о самоубийстве. Однако этого не произошло. Записка, которую она набросала мужу в тот день, так и не достигла своего адресата.

После обеда Марию проводили в личные покои. Наполеон, который ворвался туда через несколько минут, был вне себя от злости. Почему вы избегали смотреть на меня за обедом? Ваша холодность обидна, и я не намерен ее терпеть. Но я заставлю вас убедиться в серьезности моего намерения покорить. После этого он вынул карманные часы и заявил, что раздавит Польшу, если Мария отвергнет. Затем он швырнул часы на пол с такой силой, что их осколки даже поцарапали щеку Марии. Конца этого гневного монолога она уже не слышала.

Оскорбленная и раздавленная, девушка лишилась чувств. Когда Мария очнулась, она увидела, что ее платье разорвано, и поняла, что Наполеон вышел за рамки дозволенного. Он стоял на коленях и искренне просил прощения за принесенные оскорбления, но Мария была слишком ошеломлена, чтобы возмутиться. Спустя несколько минут в комнату вошел Дюрок, и Марию перенесли в одну из комнат дворца. Она забылась ненадолго беспокойным сном.

Пробуждение не сулило ей ничего приятного. Однако теперь Наполеон, сломив гордость девушки, представлял собой саму нежность и заботливость. Как ни странно, но с каждой минутой привязанность Марии к Наполеону возрастала. В прошлое ушли ее размышления о чести и верности мужу, теперь все это казалось каким-то нереальным. Она жила только своей новой любовью к великому человеку, покорившему почти всю Европу.

Чувственность Марии удивляла порой и искушенного в вопросах любви Наполеона. И это неудивительно, ведь в свои 18 лет она познала лишь любовь летнего старика. Известие о романе Наполеона с Марией Валевской достигло и Парижа, где любовным утехам в отсутствие мужа предавалась императрица Жозефина, которая так и не смогла дать Франции долгожданного наследника. Однако о причине его нежелания видеть жену было известно практически. Ввод русских войск в Восточную Пруссию заставил Наполеона на время покинуть Марию и вернуться в армию.